Уткин, худой, со впалой грудью, повалился рядом с Клоковым. Клоков был толст. Полузакрыв белыми ресницами мутно-голубые глаза, сердито смотрел на тонкие босые ноги Уткина.
-- Вас, чертей, чем ни накорми -- слопаете. Глядеть противно. Нешто я на таких людей привык работать!
-- На каких же?
-- Министры, все высшие чины империи в нашем отеле останавливались. Высшая кулинария!
-- Вон оно куды!
-- Покормили подлецов, попили они нашего поту-крови. Главный повар всегда был француз. Теперь на черта это кому сдалось? Перемрут старые мастера -- и конец высшей кулинарии. И кулинарии конец, и России конец. Пропала.
-- Как пропала?!
-- Ну вот! Ему про гостиницу "Россия", а он про эс-сесер! В двадцать первом годе зашел я на кухню, а там только шрапнель на пятьсот человек. Заплакал и ушел.
Распахнув рубаху, сердито стал чесать грудь. На груди сквозь рыжие волосы видна татуировка: крест, над ним полумесяц и звезда, по сторонам -- копье и знамя.
Уткин всмотрелся, спросил:
-- В белогвардейцах, что ли, был?
-- Нет, это еще молодым баловался. Пробовал кислотами смывать -- не берет.
-- Рентгеном нужно или радио.
-- Теперь без надобности. Только вот на пятки ступать не могу. На непогоду крутит -- криком кричи.
-- А-а, да ужли ж в пятку отдает?
-- А куда ж?
-- Раз на грудях же разрисовано...
Клоков молча посмотрел на тополь. Листья его чуть трепетали и вились, как белые бабочки.
-- Нарисовано на грудях, а били по пяткам.
-- Да кто бил-то?
-- Бил кто? Ремни, брат, у них такие, крученые. В квасу мочатся.
-- Ишь ты. До чего, скажи, доходят!
-- Доходят.
-- Значит, так жестче забирает?
-- Да, то как же.
-- Да это кто же бил-то?
-- Это? Контрразведка.
-- А-а, за звезду, что ли?
-- Нет, по мобилизации. Отказался было по причине беркулезу.
-- Али ты беркулезный?
-- Обязательно.
-- А комплекция быдто не дозволяет.
-- Через бацелы признали. Положили на испытание: "Плюй в баночку". Я, конечно, наплевал и баночку жене передал. Та с баночкой, конечно, к товарищу. А тот, действительно, с бацелами, как полагается: вскорости в чахотке помер. Наплевал мне в баночку -- отставка.
-- Ну это ловко.
-- Через три месяца на фронте у них неустойка. Опять меня в комиссию: "Гож".-- "Как так гож, когда в документах бацелы?"--"Гож".-- "Раз беркулезный и при ба-целах,-- не имеете права".-- "Нам,-- говорят,-- ваши бацелы -- тьфу! Ничего не стоют внимания". Тут мне, конечно, кровь в голову: "Как так -- тьфу? Через эту самую бацелу рабочий человек при смерти лежит, а вам--тьфу? Не стоит внимания? Значит, так об трудящихся понимаете? Будь вы прокляты, чтоб я за вас, буржуев, воевал!" И конечно, матом. Ну, меня в центральную гостиницу взяли.
Клоков замолчал. Уткин подождал и спросил:
-- В гостинице чего же?
-- А там контрразведка. Сейчас это за меня взялись вон энти, что с косыми глазами, как их..,
-- Китайцы, что ли?
-- Китайцы -- это у красных. А эти с Кавказа. Увидали, конечно, грудь: "Большевик?" -- "Никак нет".-- "А зачем звезда поверх креста?" Ну, разложили. Два бьют, третий что-то по-ихнему: "Гус, бус", -- считает. Стал и я считать. До сорока с чем-то досчитал -- дале память потерял. Калмыки они называются, вот как! Калмыки, да. Очнулся на пустыре, наглый как мать родила. Дай-ка.
Взял у Уткина папироску, затянулся.
-- Губу там же откусил, что ли?
-- Нет, это уж в двадцать третьем году, в кампанию безбожников. Под пасху, манифистацию делали. Все, конечно, как следует. Кто чем нарядился. Меня главным чертом украсили, Суткин -- попом взялся. Только гляжу: патрахиль задом наперед надел. Ничего, сволочь, не понимает, что к чему. Дале как заорет: "Благослови, вла-дыко!" А я в Ливнах три года дискантом пел. Конечно, кровь мне в голову. Схватил его за патрахиль да по шее -- раз: "Переверни, сволочь, наперед!" А он, заместо того чтобы внимание взять, и вцепись зубом в губу... Обвертел я ему, конечно, патрахиль круг шеи -- задушил бы, кабы ребята не вырвали. Ну, зараз буза: "Контрреволюция! За попов заступается!.." На кой мне попы! Я, как повенчался,-- в церкви не был. Ну, только ежели ты попа передразниваешь, так чтоб сходство было. С дьяконом его не путай! Душу не мути! И ежели ты в леригии, как божий сазан, то какой же ты с ею борец! Морду, сукину сыну, своротить!
-- Это ты верно!--сказал Уткин.-- За религию все должны заступаться.
Клоков молча посмотрел на его замасленный картуз, потом сказал:
-- Вот такая же дура и баба у меня. После этой драки пирогов напекла! "Ты,-- говорит,-- за веру кровь пролил. Это тебе, конечно, засчитается!" Во до чего невыносимая!.. А уйти никак невозможно.
-- А тебе нужно от ей уходить?
-- Необходимо.
-- Другая, что ли, есть?
-- На черта мне другая. Тут одну не сбудешь.
-- Да в ей порок, что ли, какой?
-- Пороку в ей, положим, никакого, а только стерва. Забрала в руки -- ходу нету. "Давай,-- говорю,-- Лександра, полюбовно разойдемся",
-- А она чего ж говорит?
-- Что, мол, бог соединил -- человек пущай не разлучает. На табак вот не дала. Дай-ка, брат, мелочишки.
Уткин достал из кармана мелочь и, положив на траву, сказал:
-- Тут бить надо.
-- Бить я в общем смысле, конечно, любитель. Ежели кровь в голову. Ну, жену не трогал.
-- Никак?
-- Да, можно сказать, допрежь почти никак. Ну, при советской власти решил бить. Так рассчитал: закон теперь на это строгий. Сама не уходит -- силом отберут.
Уткин приподнялся на локте, уставился в лицо Клокова проснувшимся взглядом:
-- Чего ж вышло?
-- Чего вышло? Вот чего вышло.
Клоков раскрыл рот и потыкал пальцем в щербину. Уткин тоже раскрыл рот:
-- Все выбила?!
-- Ну хоть не все, отчасти. Выскочила к соседям, крику наделала -- только скандал вышел.
Уткин сердито бросил картуз на траву:
-- Ну ж, действительно, подлая какая ж, а?.. Так ты судись, обязательно!
-- Суда тут не выходит: в положении обороны, называется, ударила.
-- Тьфу ты, скажи на милость! -- беспомощно откинулся на траву Уткин.-- Что ж это за законы, чтоб законному мужу зубы выбивать?
Вдруг он вскочил:
-- Слушай, так ты ж вот чего: ты прямо в загс! Там же тебя сразу и разведут!.. Ах ты ж чудак!
-- А ты -- дурак. Ну, дале что?
-- Да тогда уж она на тебя никаких правое не имеет: иди куда хочешь!
-- Чего ж это мне из своего дома идти? Ловко выдумал! Да у меня сад -- баргамотов одних полсотни!
Уткин не сдавался:
-- Знаешь чего, а ты дом продай! Деньги в карман -- и пошел.
-- А кто ж его купит?
-- Дом-то?
-- Ну да.
-- С садом?
-- С садом.
-- Да ежели любитель наскочит!..
-- Наскакивали уж, да отскакивали. Говорит: весь свой замужний век в своем доме прожила, в ем и помру, в ем и голову, кому хошь, развалю.
-- Тьфу ты, оказия... Чего ж теперь делать?
-- Чего делать? Вас, хамов, кормить.
Наступило молчание. Оба смотрели вниз, сквозь решетчатую ограду. Видно было, как плыли по голубому морю бесчисленные белые птицы -- гребни. Плыли, ныряя. к дальнему скалистому берегу и били в него белыми крыльями. А на помощь им от горизонта плыли новые и новые стада.
Уткин отвел наконец глаза и сказал:
-- Знаешь, что я тебе разобъясню?..
-- Ну?
-- Баба у тебя правильная -- вся чисто!
-- Так. Дале что скажешь?
-- И раз она век с тобою в своем доме прожила, то обязана она до смерти жить! И правое у тебя никаких нету.
-- А ты вот что,-- остановил Клоков на его лице сонный взгляд,-- ежели в дураках век прожил, то так до смерти и живи, чтоб ты сдох.
И, придвигаясь к Уткину, добавил:
-- А не сдохнешь, сволочь, убью.
Уткин взглянул в побагровевшее лицо Клокова и опасливо откатился прочь под шелковицу. И, пока Клоков шарил по траве рукой, на всякий случай приподнялся на колени и сказал:
-- А ты замест того, чтоб людей убивать, сперва двадцать пять копеек назад отдай!
Клоков подобрал с земли деньги, закурил и спокойно ответил:
-- Очень мне нужно тебя убивать.
-- Все равно отдай.
-- Да у меня уж кровь от головы отлила. Ложись рядом. Скорей соснем.
Через минуту он громко храпел, а Уткин лежал рядом и все смотрел на ныряющих белых птиц.